Регина Соболева

Регина Соболева. Фото Бориса Панкина

Журналист, скандальный блоггер, авангардный поэт, консервативный прозаик и литературный критик. Автор поэтического сборника «Черно-белый альбом», прозаического «Милосердие» и книги стихов, написанной в соавторстве с русским поэтом и рок-музыканом в Лос-Анжелесе Иваном (Несмирным) Смирновым «Триолог». В данный момент готовит совместную с вологодским поэтом Валерием Архиповым книгу стихов и прозы.

Шортлистер московского литературного конкурса «Илья-Премия» в номинации «Эссе» за 2008 год. Активный участник культурной жизни Вологды и ее литературной тусовки. Была отмечена как критик в конкурсе «Чтение и чтиво», проходившего под эгидой ВО СРП. С 2008 года соведущий «Другого лито» в литературном музее.


Автобиография

Сознательно писать я стала только лет в шестнадцать-семнадцать. Но сейчас вынуждена признать, что от наследия тех лет могу оставить в живых лишь несколько строк. С 19 лет я стала посещать литературную студию Галины Щекиной «ЛиСт», с тех же пор пошел процесс моего вочеловечивания в образ писателя и поэта. Галина Александровна втолкнула меня в литературную тусовку вологодских мастеров и подмастерьев и дала мне путевку в цех. Тогда-то я и начала читать безумное количество современной литературы, осмыслять ее и пытаться избежать всех возможных ошибок в своем творчестве. Сначала это получалось у меня с трудом (тому доказательством первая книга стихов «ЧБ альбом»). Потом – все лучше. Сейчас я стараюсь разбудить в своем творчестве музыку стиха и отточенность прозы, для чего слушаю зарубежный и русский рок (от «Beatles» до «Агаты Кристи» и Цоя), читаю поэтов Серебряного века (мой любимый автор здесь – поздний Максимилиан Волошин, также оказывают влияние – Федор Сологуб, Велимир Хлебников и Владимир Маяковский) и современную брутальную прозу Багирова, Прилепина. Прозаический эталон – психологическая меткость Достоевского вкупе с краткостью и сочностью языка Пушкина в его рассказах. В прозе тяготею к мужской концептуальности каждого написанного слова, ни одно из которых не может быть произнесено всуе. В поэзии к ораторскому ударному слогу, когда главная задача слова – вызвать эмоцию, яркое (обязательно) переживание и перед глазами – детальную образную картину. Веду поиск нового направления в рок-поэзии.

Я ЛЮБЛЮ

Акт любви –
Это момент создания
Идеальных двух строк
По звучанию.v Слог
Говорит о значении
Слов.
И конечно,
Об их молчании.
Поэтому я
Очень люблю
Момент писания.
Краткий миг окончания
Мысли в бумагу.
Мне кажется,
Я лягу
Когда-нибудь вся
В эту бумагу
И попрошу себя сжечь.
Мой смысл – моя речь.
Вспомните,
Как сердце замирает,
Руки дрожат
И еле-еле
Поспевают за бумагой,v За целью всего
И ее тайной.
Почерк получается
Нервный,
Рванный.
Это момент создания
Идеальных
Двух строк.
Акт любви
Сакральный 

Проза

В электричке

Майя-апа с большой осторожностью переступила с перрона в электричку. Она уже давно все делала долго, основательно и с осторожностью. На Казанском вокзале, как и во всей Казани, было ранее утро. Первая электричка улыбалась свежими с ночи стеклами окон. Людей было немного, а те что были, собрались в двух первых вагонах, как приличествует всем социальным существам. Майя-апа вошла одной из последних и заняла место у окна чуть в отдалении от всех. Но через несколько мгновений, за пару минут до отхода поезда, к ней подсела еще одна женщина, как бы сказала Майя-апа «интеллигентного вида», а напротив села мама с ребенком-подростком.

Электричка дернулась и поплыла по рельсам. Вокзал качался как на волнах и убегал все дальше и дальше. Люди друг на друга старались не смотреть. Так всегда бывает в первые мгновения совместных поездок, посиделок незнакомых людей, которые все же всегда и всюду стараются держаться вместе.

Майя-апа глядела на свои руки. Маленькие руки маленькой татарской женщины и вспоминала, как ее дочь как-то тянула ее за подол платья и громко просила купить ей квасу, а потом протягивала свои детские пальчики за стаканом, прихлебывала и хохотала, потому что квас «шевелится в животике». «Какие бы сейчас ручки у моей Неллечки были?» - думала Майя-апа и сжимала пальцы, стараясь скрыть даже от самой себя все их бессилие и всю их старость. Вы знаете, что такое морщины на тыльной стороне ладони и смерть единственного ребенка?

Мысли ее прервал мальчик. Он жаловался матери:

- Мама, пить хочу.

Майя-апа окинула мать с ребенком взглядом. Что-то странное было в их разговоре. Они смотрели друг на друга, не отрываясь, и руки все время показывали какие-то знаки. Мать молчала. В ее глазах был испуг. В ее глазах была необходимость бежать без оглядки. Мальчик четко произносил слова и показывал, постоянно показывал пальчиком себе в рот.

- Пить.

Мать печально покачала головой.

Тогда Майя-апа порылась в своей хозяйственной сумке и вытащила оттуда бутылку с темным напитком. Это был квас. Хороший квас из бочки. Еще холодный. Бутылка без этикетки с запотевшими стенками.

- Возьми, - сказала бабушка.

Мальчик взял в руки бутылку, и через несколько секунд с квасом было покончено. «Как же долго он пить хотел, бедняжка!» - думала Майя-апа и смотрела на эту парочку, уже не отрываясь. А паренек поставил бутылку на пол, поблагодарил бабушку и прижался к матери. И в этом жесте тоже было столько всего бессильного.

- Вкусный квас, - сказал он.

- Как тебя зовут, мальчик? – спросила Майя-апа, повинуясь какому-то скорбному чувству долга.

- Дима.

- А маму твою?

- Оля.

Мать мальчика, уже улыбаясь, слушала этот разговор, потом сделала приветственный мусульманский жест и кивком головы поблагодарила бабушку.

- Далеко едете? – спросила Майя-апа мать парня.

Та кивнула.

- За Арск?

- Кукморка! – крикнул мальчик и засмеялся.

Видимо, его веселило название деревни. А Майя-апа поняла, что ехать им еще долго, несколько часов. Ее билет стоил меньше пятидесяти рублей, а билет до Кукморки должно быть около сотни. Так Майя-апа все еще училась считать расстояние в рублях.

Еще через полчаса женщины разговорились. Мать закрывала уши и рот руками по очереди, что должно было означать: «Не слышу, не говорю», а мальчик объяснял, что мама его все понимает, главное – четко произносить слова и по возможности использовать язык жестов. Это было на удивление легко.

- А где ваш папа?

Глухонемая женщина сжимает руки, прикусывает губы и отворачивается.

- Он был плохой, - строго произносит мальчик.

- Бил? Хулиганил?

Кивок. Женщина машет рукой в сторону от себя и снова отворачивается: прогнали, значит.

- Что же делать теперь будете?

Женщина пожимает плечами и придвигает к себе сына, кладет руку ему на голову. Жить будут, значит.

Тут в вагон вошла кондуктор. Началась процедура проверки билетов. Обычно в такой ситуации настораживаются все, даже те, у кого билет есть. На некоторое время затихают начавшиеся было разговоры, люди хмурятся, отодвигаются друг от друга и начинают судорожно доставать из карманов и кошельков билеты или деньги для оплаты за проезд. Затих разговор и в этом углу. Женщины зажали в руках бумажки и стали ждать, когда их проверят, и кондуктор взглядом патологоанатома оценит внешний вид каждого пассажира. Вскоре грузная женщина, похожая на базарную торговку помидорами и огурцами, подошла. Она неподвижно и немо стала напротив сидений и сложила руки крест-накрест на груди. Поза загробного судии.

Майя-апа и сидящая с нею рядом женщина также молча, и не глядя ни на кого, показали свои билеты.

Кондуктор перевела взор на мать с ребенком. Глухонемая достала из кармана билетик.

- А у ребенка билет есть? – раздался резкий голос кондуктора.

Мать покачала головой: «Нет билета».

- Оплатите тогда за него, - начала нервничать кондуктор.

Женщина терла друг о друга большим и указательным пальцами обеих рук и делала отрицательный жест: «Нет денег».

- Нет уж. Оплатите за проезд немедленно.

Глухонемая качает головой и пожимает плечами.

- Вы что же думаете, раз глухонемая, так теперь за проезд и платить не нужно? Может, мне вас пожалеть еще? Меня бы кто пожалел?! – кондуктор щурила глаза и зло посмеивалась, напирала всем своим телом на женщину с ребенком, и упираясь руками в бока, пыталась задавить их собой. В вагоне многие стали чувствовать себя не очень, отводили глаза или наоборот смотрели пристально. Майя-апа ощутила как кровь ударила ей в голову, как руки сжались, как ярко-красный гнев поднялся откуда-то из глубины. При ней унижали человека, мать с ребенком, – это было выше ее сил.

Женщина «интеллигентного вида», что сидела рядом, поднялась и прямо посмотрела на кондуктора:

- Уходите. Не видите, что вы и так натворили дел? Раньше фашисты над нами издевались – а теперь вы. Уходите отсюда.

- Как вам не стыдно? – тихо спросил старичок, сидящий напротив через проход.

Кондуктор махнула рукой и ушла.

Глухонемая еще долго нервничала, потирала руки, ломала пальцы, смотрела на сидящих вокруг людей с обидой и пыталась что-то сказать, но ее уже никто не понимал. Пассажиры успокоились. Майя-апа, которой скоро надо было выходить, гладила мать по колену и успокаивала ее: «Она ушла, эта женщина… ушла… не переживай».

Мальчик все это время сидел, испуганно вжавшись в угол, как будто думал, что сейчас придут люди в форме и выкинут его из вагона, выбросят, как вещь, которой не положено быть на этом месте.

Пустая бутылка из-под кваса перекатывалась между сиденьями, но ее никто не спешил поднимать.

Маяй-апа достала из кошелька все деньги, что были у нее с собой, - около тридцати рублей – и отдала их мальчику: «На, купи себе еще такого вкусного квасу, Дима! И ничего не бойся, слышишь?!». Мальчик опустил глаза.

Когда бабушка пришла домой со станции, у нее опять начался тик на левом глазу. От него дергалась почти вся левая сторона лица и рот кривило страшной гримасой не то смеха не то печали. Майя-апа закрывала лицо рукой и опускала голову ниже, но тик было заметно. Она упала на кровать в белой комнате на веранде и заплакала.

Вы когда-нибудь поили квасом ребенка?

Вы когда-нибудь давали ему деньги?

Не от мира сего

Там не было потусторонних коридоров, высоких ажурных арок, лестниц, лунных дорожек, небесного ослепительного сияния и тому подобной беллетристической чепухи. Там было – видение. Только то, что показалось. Один раз показалось и больше не возвращалось.

Мне шесть или пять лет. Ночь. Спальня моих родителей. Мне как раз приснился кошмар, и я попросилась к ним на ночь. Но была одна. Папа работал допоздна, мама смотрела телевизор в соседней комнате, а я должна была спать. Но не могла. На смежной с кроватью стене висела картинка. На ней была темноволосая женщина в красном. Картинка бугрилась и вздувалась под действием вечного сквозняка всех квартир на Крайнем Севере. Один угол картинки отстал от  стены и завернулся в сторону. Небольшой штрих к детскому педантическому неврозу. Хотелось поправить. Но родители запретили вставать с кровати. Картинка становилась все более ужасающей на вид. Я не могла заснуть. Закрывала глаза, не смотрела в тот угол, но не могла уснуть. И каждый раз, поворачивая голову в бок, я замечала, что женщина начинает смотреть на меня с нескрываемым отвращением и ненавистью. Ее платье развевалось на ветру, прическа вспыхивала пламенем, глаза становились все насмешливей, а мне было страшно. Дико страшно. До невозможности пошевелиться и заорать. В конце концов, мне стало казаться, что я сплю. Я посмотрела на дверь балкона, по бокам которой свисали связки лука в капроновых старых чулках (так тогда хранили лук). Я ненавидела эти связки. Они были уродливы. Они портили мое детское понимание красоты. Что бы вы не думали, поверьте, дети знают, что такое красиво и что такое уродливо. Все это мне казалось гадким: мамины красные лаковые сапоги, что стояли рядом со шкафом, неубранные с вечера, советское трюмо на три зеркала, грубое, с отстающими отлипающими по краям планками, мамины духи со змеями на флаконе, лук в чулках и папины картинки. Гадкое, неправильное, некрасивое, вызывающее нестерпимое желание убрать, порвать, выбросить, или самой убежать и выброситься. Мне было физически плохо от этих вещей. Я не могла встать с кровати, но представила в полусне-полубреду, как встаю, крадусь к двери, подальше от картинки с красной женщиной, и подсматриваю в щелочку, как по телевизору мелькают яркие картинки, и звучит громкая музыка, и мама сидит спиной ко мне в кресле. Это значило бы, что все хорошо, что меня есть кому защитить. А я лежала в кровати, и мне все еще казалось, что в кромешной темноте тьма сгущается, образует комочки, из которых возникают сны. Ко мне все ближе подбирается взгляд женщины в красном. Ко мне все ближе подплывает тьма. Я засыпаю.

Просыпаюсь в постели родителей. Они уже спят рядом. А я проползаю под одеялом и становлюсь босыми ногами на ковер. И подхожу к зеркалу. Одна створка трюмо повернута в мою сторону. На темной его поверхности появляются мутные разводы – как тогда, когда мама моет стекла – нечетко, плохо, но я вижу, что внутри что-то растет. Белое и туманное. Оно заполняет все зеркало и пространство вокруг меня. Смотрю – не отрываясь. Это – женщина без лица. Всего лишь несколько секунд. Ни слова не было сказано, и я видела лишь то, чего не видела. Уже снова в кровати. Сплю.

Я была нервным ребенком. Мне вечно снились кошмары, я писалась в кровать, устраивала истерики по незначительным поводам, дралась с детьми. Но это не объяснение. Нет объяснения страху. Нет ему названия. Нет для него оправдания и клетки тоже нет. Потуги психиатров смешны. Психоанализ – лицедейство.

***

Этим летом решила съездить на историческую родину в Казань. Дедушка и бабушка давно уже приглашали меня к себе. Да и я вспоминала детство, колорадских жуков на огороде в деревне, старые книги, мультики, которые нам разрешали смотреть безостановочно, татарскую выпечку, татарских детей, которые называли меня русской уродиной и улочки, от которых в памяти остался свой особый след, особый запах… Это как входить в дом, где ты до этого никогда не был, и тут же понимать, что так пахло где-то далеко-далеко, в каком-то закоулке твоей памяти.

Давани и давати почти совсем не изменились. Бабушка так же носится вокруг и кудахчет, заставляет меня есть все что не приколочено, плачет над старыми фотографиями и ворчит на дедушку, а дедушка все так же делает деятельный вид даже тогда когда ничего не делает, носит эти дурацкие жилетки, в которых «зато много карманов», копается в своем гараже с кучей металлолома, заставляет меня заниматься спортом и тихонько посмеивается над бабушкой.

Пару дней мы бездельничаем, гуляем, мне показывают заново все те места, что я когда-то должна была непременно видеть. Но вскоре давани и давати вспоминают, что в деревне не копано, дождя нет, а значит, надо поливать вручную, надо косить и корчевать лопухи, рвать сорняки и так далее. Все эти дела на огородах, дачах, садовых участках навсегда останутся для меня загадкой. Потому что в детстве я только пилила вместе с дедом дрова (больше мешалась ему, конечно), отрезала усики у клубники (чтобы первой сорвать с кустиков самую вкусную ягодку) и собирала колорадского жука (мне они казались смешными). А теперь, когда я стала так редко наведываться в Казань и окрестности, дедушка и бабушка вовсе перестали давать мне работу по дому и в саду. Но я, конечно же, ездила вместе с ними. Интересно, как там мои знакомые старушки? Все такие же сплетницы? Скамеечки никогда не меняются. Меняются старушки на них и окружающий ландшафт.

Через несколько минут после нашего приезда, вся деревня уже знает, что к Бикташевым наконец-то пожаловала внучка («Давно пора! Что они там в своих городах думают?»), выпускница, девица на выданье, которая ходит вокруг и все фотографирует. Еще через несколько минут бабушка уже ведет меня по соседям, показать, похвастаться и посплетничать о других, конечно. Ах, эти татарские деревни! Где на татарском говорят меньше чем на русском, но татар больше чем русских! Ах, эта деревенская вольность, где нельзя убежать от соседей, подсматривающих за тобой в маленькие окна. У меня теория. Думаю, в деревянных домах окна не потому маленькие, что в древности берегли тепло, а потому что хотели осложнить сплетникам работу.

В доме напротив, выкрашенным всегдашнею ярко-голубой краской, живет старушка, породнившаяся в свое время чуть не со всей деревней: то кум, то брат, то сват, дочка в одном конце, на выезде, сын в другом, на кромке кукурузного поля. Она одна знает все и про всех. И на ее-то скамейке и собирается по вечерам народ потолковать да посудачить. Я усаживаюсь на траву. У этого дома чудная трава, мягкая и зеленая. Можно валяться на ней и смотреть в синее небо. А я сижу. Напротив меня на скамейке моя бабушка и старушка-соседка. Меня обсуждают, как водится. Редкие вопросы мне задают. Да пускай – мне не жалко. Потом еще одна соседка подходит. С рынка возвращается. Тележку катит с привязанным пустым ведром (да в ведре – перчатки и пакет, чтобы уж вовсе пустым не было). А за нею ее уже пьяный муж. Со старушками шутки шутит. Весело. Судачат значит.

- А мой-то зятек что учинил давеча! Дочка-то в городе. Сына родила. Так он неделю празднует. А машину на днях в реке утопил, да сам чуть не покалечился. Сегодня еле с кровати сполз. Надо ж навестить хоть съездить.

- А внучка у Гали?.. Знаете, приезжала в прошлом месяце. Со всей родней переругалась. Из техникума выгнали. Экзамены не сдала что ль. Вот крик стоял. Она орет, упирается, что, мол, замуж выходит и все тут. А родители ее и ремнем-то уж… а все – никак.

- Непутевые.

Так мы оказываемся в курсе всех последних деревенских новостей. Это как просмотреть вечерние новости на первом канале, да и стиль изложения (за исключением некоторых частностей) схож.

Мимо проходит дядька, не старый, но какой-то уже выцвеченный. Ну не обратишь на такого внимания. Да и заговаривать с такими не принято. Он молчит. Ни на кого не смотрит. А все вслед ему только головы поворачивают.

- Из городу приехал опять. Жена, небось, выгнала, - ерничает кто-то.

- А кто это? – спрашиваю я, без интереса впрочем.

- Да что уж… человек.

Когда же мы с бабушкой обошли всех соседей (ну или тех соседей, с которыми бабушка более-менее была дружна), пришло время сходить в баню. После этого мы все поужинали и разбрелись по кроватям. Телевизор в этот день показывал плохо. Поэтому мы просто разговаривали до темноты.

О моем детстве, о планах, о деревне и работе в саду, о разного рода родственниках, пока дедушка не вступился в разговор. Мой дедушка, если уж начинает говорить, его не остановишь. Это может длиться часами. Чаще всего – это истории, которые я слышала от него же уже раз двести, которые всегда рассказываются одинаковыми словами, которые скучны и навязчивы, но от которых никуда не деться. К счастью, на этот раз монолог моего давати вышел интересный (впрочем – привожу лишь часть оного). Подначила его давани, упомянув в разговоре со мной того странного деревенского соседа, что мы видели еще днем.

- А… Ленька. Странный он, кызым. Ну не знаю, как это… как это будет, когда говорят, что человек странный, непонятный? Да слова-то все какие знает. Да и ведет себя так, что иной раз не поймешь, живой он или с луны свалился. Вот как это?

- Не от мира сего.

- Точно. Вот такой он – наш сосед Ленька. Мы с ним зимой больно сдружились. Потому как из мужиков в деревне зимой только я да он. У него семья-то в Казани вся. Жена там, дети. Взрослые уже все, да со своими семьями. А квартира одна на всех. Тесно больно-то. Жена всю плешь проела. Да и выселили его на кухню. Там и спит на лавке. Занозы в одно место сажает. Кому понравится такая жизнь, когда все время зубоскалят, да из дому гонят, хоть на улице живи. Ну он с осени да до ранней весны все в деревне. И летом наезжает. Здесь хоть дом есть. Спрашиваю его, чего, мол, бесишься, старый? А он знаешь что? – «Свобода, - говорит. – Здесь свобода полнейшая». Он с утра встает, да в лес, или в поле, или на реку пойдет рыбачить. Еще рано-рано, а он уже где-то шляется. Так бывает и до свету встает и - гулять. Я бы понял еще, если б работал, в огороде там, по делам всяким, дык нет – гуляет, красотами любуется. Право – чудак. Как ты говоришь? Не от мира сего. А весной мне что сделал?! Стоим на огороде разговариваем о том о сем. Ну я и упомянул, что яблоню давно возле ограды спилить хочу, большая вымахала, а толку чуть, и яблок нет и мешается. Да что-то отвернулся, в дом зашел, за сигаретами, вроде. Возвращаюсь, а он в руках яблоню держит (ствол с мою ногу в обхвате), да улыбается. Сломал значит, раскачал и выломал, да чуть не с корнем. А меня-то и трех секунд как не было. Вот силища-то. Спрашивает: эту яблоню ты имел в виду, Борис? Поклал мне ее к забору и пошел по своим делам.

Так и спать легли на этой истории. Но у всякой истории свой конец бывает… конец или окончание… или просто что-то такое, от чего не отвертеться.

На другой день мы с бабушкой на реку ушли. Купаться захотелось мне, а одну не пускают. Давани меня от себя ни на шаг. Хоть и взрослая я, а все же… Покупались. Людей никого не встретили. Давани и счастлива. Со мной как курица с яйцом. Лишь бы не тронули лишний раз. Вот она – ревность матерей и бабушек.

Вернулись. Давани опять по соседкам пошла, огородную работу на вечер оставила, чтобы не припекало. А я двинула к заднему крыльцу, посидеть на солнышке, цыплят посчитать.

Слышу – дедушкин голос громкий. Говорит с кем-то, а с кем говорит, не слышно. Смотрю, за калиткой у заднего крыльца на бревне большом дед и сосед с луны свалившийся сидят. Беседуют. Подхожу поближе, да за угол стены прячусь. При мне бы они разговаривать не стали, а историю до конца дослушать охота. Профессиональное и природное любопытство. Сначала вроде дедушка говорит что-то, а потом сосед начинает, потише, но внятно. Я все слышу. Каждое слово.

- Знаю, Борис, смеешься ты все надо мной. Да я не в обиде. Я сам над собой смеюсь. Дурацкая жизнь какая-то, да для дурака одно слово. Не будь дураком я – и жизни бы не было. Не с кем поговорить об этом – вот тебе и расскажу, а то ведь надо же кому-то. Чувствую – надо. Недели две назад это было. Ты тогда в городе пребывал. А я… что-то не спалось мне… вечером вышел на улицу, иду, уже полдеревни прошел, да возле дома заброшенного, там где наследники все никак имущество не поделят, остановился что-то. Стою, думаю. Все о жизни своей странной, поганой. Плевать хочется. Горько. Да кошмары подбираются, как в детстве, когда не знаешь, что такое с тобой, но тревожно, и все вокруг точно голос обретает и слух и когти и острые зубы, и противно все и страшно. Стою я так посередь улицы, на шину смотрю, на грязь, на дохлую птицу в канаве, на заколоченные окна. Тошно. И тут на дорогу пятно упало, белесое такое. Я глаза вверх поднял, а передо мной туман какой-то. Белым-бело, да мутное что-то. У меня с глазами, знаешь, плохо, в последнее время. Думаю, что совсем сдавать начал, да дело под вечер. А потом что-то появилось рядом. Женщина, вся белая, прямо передо мной. И лица на ней нет. И самой ее как будто тоже нет. Не вижу, а больше чувствую, что рядом она. Знаю, что рядом. И остолбенел так. И стою. И смотрю на нее. И перед глазами только белое и белое, и белое на еще большем белом, и контуры чего-то белого. Мешается все перед глазами. Я руками машу и разогнать не могу. И крикнуть не могу. И стою так и стою… А потом как-то резко кончилось, ну я домой и пошел. Лег спать. Уснул сразу.

- Сказки рассказываешь, Ленька. Да все оттого что один как сыч, поневоле начнет всякое видеться. Айда завтра на реку сходим, я такое грузило смастерил, любо-дорого.

Дальше я не слушала. Ушла в дом. И по дороге думала про себя: «Слабак».

Я была бы не я, если бы так не подумала.

А вечером к нам на огород большая крикливая женщина с соседнего дома заглянула, заглянула и с бабушкой шушукаться. Посмеялись что-то и разошлись. А давани мне потом рассказала.

- Кызым, ты недавно про соседа нашего странного спрашивала, ну того, что мы у бабы Вали видели… так вот – ко мне соседка заходила… Рассказывают про него, знаешь что… Несколько недель назад будто б видели, как он стоит у заброшенного дома, возле труб желтых, через пять дворов от нас. Да не то странно, что стоял он у этого дома, да то странно, как долго он стоял. Говорят, как вкопанный, с восьми вечера да до трех часов утра. И это все на одном месте, ни двигаясь. Мимо него люди проходят, а он все стоит. Все уж спать легли, деревня спит, а он… стоит. Это его тетя Руфина видела в два часа, когда к корове своей вставала, та отелилась в ночь. Вот уж и правда – странный человек.

Новости Вологды, а также новости Вологодской области